История рассказывает о школьнике по имени Тонио Крёгер. Его отношения с одноклассником Гансом полны любви, но тот остается безразличен к его предложениям почитать Шиллера и интересуется рисунками лошадей. Поэтому Тонио страдает.
Также предметом любви для юноши становится девушка Ингеборе Хольм или просто Инга. Именно ради близости с ней Тонио ходит на уроки танцев, но девушка не обращает на него внимания и потому герой тоже много переживает, делает ошибки в танцах. При этом к нему самому испытывает чувства другая девушка, но он к ней холоден.
Отсюда герой делает вывод о том, что быть любимым совершенно не приносит радости, такая перспектива не включает в себя счастья. В действительности счастье заключается в том, чтобы приближаться к своей возлюбленной. Именно эти мгновения близости и являются возможностью счастья.
На фоне этого происходит разорение рода Крегеров, матери главного героя приходится во второй раз сочетаться браком. Молодой человек взрослее, он уезжает в другой город и начинает карьеру писателя. При этом с одной стороны он ищет плотских утех, так как считает, что без любви жить не возможно, но с другой стороны непрестанно продолжает корить себя за подобное распутство.
Помимо этого описываются его нравственные терзания на фоне поиска истины в работе. Без работы Тонио просто не существует, он не только зарабатывает, но видит в работе смысл.
Душевные терзания дают собственные плоды, по мнению писателя, только страдания и борьба с трудностями являются тем самым субстратом, который дает возможность создавать настоящие произведения, а еще для того чтобы создавать великое искусство, нужно умереть.
Внешняя жизнь героя тоже полна рассуждений об искусстве, которые выражаются в форме споров с его друзьями художницей и новеллистом. Они рассуждают про собственную роль в искусстве и про искусство в целом. Эти длинные споры занимают существенную часть романа.
Герой возвращается обратно в Данию, в родной город и здесь, неподалеку от границы вспоминает Ганса и их прогулки. Он живет в лучшей гостинице, гуляет, видит новую городскую библиотеку. Его останавливает полиция, требует документы, он предоставляет корректуру своего романа.
Потом Тонио оказывается в Хельсингере, останавливается к небольшом отеле поблизости от моря. Приезжают экскурсанты, в числе которых Инге и Ганс, но они его не заметили. В свою очередь герой понимает, но он знал об этом и ранее, что работал и жил ради этих людей, он по-прежнему их любит.
Завершается роман рефлексией героя, который соглашается с художницей, назвавшей его бюргером. Он понимает, что вполне хотел бы простой жизни с семьей и детьми, а не писать и страдать в муках творчества. При этом подобное противоречие и обуславливает его положение, среди творческих людей он слывет обывателем, а обыватели хотят его арестовать.
Тем не менее, Тонио обещает добиваться большего. Он отдает свою любовь простым и красивым людям. Его любовь благодатна.
← Тонио Крёгер↑ Манн
Источник: https://sochinimka.ru/kratkoe-soderzhanie/mann/tonio-kryoger-roman
Краткое содержание повести Манна “Тонио Крегер”
Школьник Тонио Крегер влюблен в одноклассника Ганса. Они вместе гуляют, Тонио провожает его до дома. Крегер предлагает Гансу почитать “Дон Карлоса” Шиллера, но того больше интересуют рисунки лошадей.
Тонио чувствует себя одиноким и непонятым.
Влюблен Тонио и в девушку Инге (Ингеборге Хольм). Ради нее он ходит к учителю танцев. Но Инге не обращает на него внимания, а он мучается и ошибается в кадрили.
В Тонио влюблена другая девочка, но он уже начинает понимать, что счастье – не в том, чтобы быть любимым, а в том, чтобы ловить мимолетные
мгновенья близости к своей возлюбленной.
Род Крегеров разоряется, фирма продается, мать второй раз выходит замуж. Повзрослев, Тонио уезжает в другой город. Как писатель, он понимает, что без любви сердце мертво, и ищет плотских утех, распутничает, за что все время корит себя.
Нравственные страдания Тонио усиливают его талант. Он работает не ради пропитания, просто жизнь без работы для него не существует. Крегер считает, что хорошие произведения возникают лишь в борьбе с трудностями, и надо умереть, чтобы творить великое искусство.
Тонио живет в Мюнхене и часто общается с друзьями: художницей, своей ровесницей, и новеллистом. Друзья ведут длинные споры об искусстве и своей роли в нем.
Тонио переезжает в Данию, посещая по дороге свой родной город недалеко от датской границы. Остановившись в лучшей гостинице, Тонио направляется к дому Ганса, вспоминает их прогулки. В родном доме Крегера теперь народная библиотека. По дороге в Данию писателя останавливает полиция и требует документы, но у Тонио их нет.
Он дает им корректуру романа, подписанного его фамилией, и Крегера отпускают.
Приехав в датский город Хельсингер, Тонио останавливается в маленькой прибрежной гостинице, куда вскоре приезжает группа экскурсантов. В этой группе Тонио видит Ганса и Инге, они его не замечают.
На вечернем балу Крегер следит за ними и понимает: он их по-прежнему любит, никогда их не забывал и для них работал.
Внезапно он сознает, что хотел бы повернуть время вспять, ничего не писать, быть веселым, добропорядочным и любимым, иметь жену и детей.
В письме к художнице Тонио признает, что она была права, когда назвала его бюргером. Он стоит меж двух миров. Художники видят в нем обывателя, а обыватели хотят арестовать. Он обещает ей добиться большего.
Тонио отдает свою любовь “белокурым и голубоглазым, живым, счастливым, дарящим радость, обыкновенным”. Эта любовь благодатна и плодотворна.
Источник: https://lit.ukrtvory.ru/kratkoe-soderzhanie-povesti-manna-tonio-kreger/
Томас Манн — Тонио Крегер
Тонпо Крёгер, счастливый и просветленный, отправился восвояси.
Ветер дул ему в спину, но но только поэтому ему было теперь легко идти.
Ганс прочитает «Дон Карлоса», и у них будет что-то такое, во что не сунется ни Иммерталь, ни кто-либо еще! Как хорошо они понимают друг друга! Чего доброго, со временем он и Ганса приохотит писать стихи.
Ист, нет, это уж лишнее! Ганс не должен быть похожим на него, пусть остается самим собой, жизнерадостным и сильным, каким все любят его и больше всех он, Тонио.
А то, что Ганс прочтет «Дои Карлоса», ему но помешает!
Тонио прошел под старинными приземистыми городскими воротами, миновал гавань и стал круто подниматься по ветреной и мокрой улице к родительскому дому. Сердце его в эти минуты жило: оно было переполнено тоской, грустной завистью, легким презрением и невинным блаженством.
Белокурая Инге, Ингеборг Хольм, дочь доктора Холь.ма, жившего на Рыночной площади, посреди которой высился островерхий и затейливый готический колодец, была та, кого Тонно Крёгер полюбил в шестнадцать лет.
Как это случилось? Он сотни раз видел со и раньше.
Но однажды вечером, в необычном освещении, он увидел, как она, разговаривая с подругой, задорно засмеялась, склонила голову набок, каким-то своим, особым жестом поднесла к затылку руку, не очень узкую, по слишком изящную и совсем еще детскую руку, и при этом белый кисейный рукав, соскользнув, открыл ее локоть, услышал, как она со свойственной только ей интонацией проговорила какое-то слово, обыкновенное, незначащее слово, но в голосе се послышались теплые нотки – и его сердце в восхищении забилось куда более сильно, чем некогда, когда он еще несмышленым мальчишкрй глядел на Ганса Гансена.
В тот вечер он унес с собой ее образ: толстые белокурые косы, миндалевидные, смеющиеся синие глаза, чуть заметная россыпь веснушек на переносице. Он долго не спал, все ему слышались теплые потки в ее голосе; он пытался воспроизвести интонацию, с какой она произнесла то незначащее слово, и вздрогнул. Опыт подсказал ему, что это любовь.
И хоти он знал, что любовь принесет с собой много мук, горестей и унижений, что она нарушит мир в его сердце, наводнит его мелодиями и он лишится покоя, который нужен для всякого дела, для того, чтобы в тиши создать нечто Целое, он все же радостно принял се, предался ей всем существом, стал ее пестовать всеми силами души, ибо знал: любить это богатство и-это жизнь, а он больше стремился быть богатым и жить, чем созидать в тиши.
Итак, Тонио Крёгер влюбился в резвую Инге Хольм; случилось это в гостиной консульши Хустеде, откуда в тот вечер была вынесена вся мебель, так как у Хустеде происходил урок танцев; отпрыски лучших семейств города обучались на этих уроках танцам и хорошим манерам. Они устраивались поочередно то в одном, то в другом родительском доме. Для этой цели из Гамбурга раз в неделю приезжал учитель танцев Кнаак.
Франсуа Кнаак звали его. И что это был за человек!
J'ai I'honneur de гае vous representer, – представлялся он, – топ nom est Knaak…[1] – Это произносится не во время поклона, а когда ты уже выпрямишься, – негромко, но явственно.
Конечно, не каждый день случается отрекомендовывать себя по-французски, но тот, кто умеет делать это искусно и безупречно, на родном языке и подавно справится с такой задачей.
Как замечательно облегал черный шелковистый сюртук жирные бока господина Кнаака! Брюки мягкими складками ниспадали на лакированные туфли, отделанные широкими атласными бантами, а его карие глаза взирали на мир, утомленные счастливым сознанием собственных неоспоримых совершенств…
Господин Кнаак прямо-таки подавлял веех преизбытком уверенности и благоприличия.
Он направлялся к хозяйке, – ни у кого больше не было такой походки: упругой, гибкой; плавной, победоносной, – склонялся перед ней и ждал; пока ему протянут руку.
Затем тихо благодарил, отступал, словно на пружинах, поворачивался на левой ноге, оттянув к низу носок правой, щелкал каблуками и удалялся, подрагивая бедрами.
Уходя из гостиной, полагалось с поклонами пятиться к двери; подавай стул, не хватать его за ножку, не волочить за собою, но нести, взявши за спинку, и бесшумно опустить на пол.
И уж конечно, никак нельзя было стоять сложив руки на животе и высунув кончик языка; а если кто-нибудь все же позволял себе это, господин Кнаак умел так зло воспроизвести его позу, что у бедняги навек сохранялось к ней отвращение.
Таковы были уроки изящных манер. А уж в танцах господин Кнаак положительно не знал себе равных. В гостиной, откуда выносили всю мебель, горела газовая люстра и свечи на камине. Пол посыпался тальком, и безмолвные ученики стояли полукругом.
В соседней комнате за раздвинутыми портьерами располагались на плюшевых креслах мамаши и тетки и в лорнеты наблюдали за тем, как господин Кнаак, изогнувшись и двумя пальцами придерживая полы сюртука, упруго скачет, показывая ученикам отдельные фигуры мазурки.
Если же ему хотелось окончательно сразить публику, он внезапно, без всякой видимой причины, отрывался от пола, с непостижимой быстротою кружил ногою в воздухе, дробно бил ею о другую ногу и с приглушенным, но тем не менее сокрушительным стуком возвращался на бренную землю…
«Ну и обезьяна», – думал Тонио Крёгер.
Однако он отлично видел, что Инге Хольм, резвая Инге, с самозабвенной улыбкой следит за движениями господина Кнаака; и уже одно это вынуждало его платить известную дань восхищения столь дивно управляемой плоти.
Но до чего же спокойный и невозмутимый взор у господина Кнаака! Его глаза не проникают,в глубь вещей – там слишком много сложного и печального; они знают только одно, что они карие и красивые! Поэтому-то он и держится так горделиво:
Конечно, надо быть глупцом, чтобы выступать столь осанисто, но зато таких людей любят, а значит, они достойны любви. Тонио прекрасно понимал, почему Инге, прелестная белокурая Инге, не сводит глаз с господина Кнаака. Неужели ни одна девушка никогда не будет так смотреть на него, Тонио?
Нет, почему же, случалось и это. Вот, например, Магдалена Вермерен, дочь адвоката Вермерена, с нежным ртом и серьезным задумчивым взглядом больших темных блестящих глаз.
Во время танцев она нередко падала; зато когда приходил черед дамам выбирать кавалеров, неизменно выбирала его.
Магдалена знала, что он пишет стихи, раза два даже просила показать их и часто, понурив голову, издали смотрела на него. Но что ему до этого?
Ведь он любит Инге Хольм, веселую белокурую Инге, которая наверняка презирает его за кропание стихов…
Он смотрел на нее, смотрел на ее миндалевидные голубые глаза, полные счастья и задора, и завистливая тоска и горечь сознания, что он отвергнут, навеки чужд ей, теснила и жгла его грудь…
– Первая пара en avant![2] – воскликнул господин Кнаак. И нет слов описать, как великолепно этот человек говорил в нос. Однажды, когда разучивали кадриль, Тонио Крёгер, к величайшему своему испугу, оказался в одном каре с Инге Хольм.
Он, сколько возможно, избегал ее и тем не менее всякий раз оказывался рядом с ней; он запрещал своим глазам смотреть на нее, и тем не менее его взор всякий раз к ней обращался… Вот она об руку с рыжеволосым Матиссеном скользящими шагами подбежала, откинула косу за плечи и, задыхавшись, остановилась перед ним; тапёр, господин Хейнцельман, ударил своими костлявыми пальцами по Клавишам, господин Кнаак начал дирижировать кадрилью.
Инге мелькала перед ним справа и слева, то плавно выступая, то стремительно кружась; временами до него доносилось благоухание, исходившее от ее волос, а может быть – от легкой белой ткани платья, и взор его все мрачнел и мрачнел.
«Я люблю тебя, чудная, прелестная Инге», – мысленно говорил он, вкладывая в эти слова всю свою боль, ибо, веселая, увлеченная танцем, она, казалось, вовсе его не замечала.
Прекрасное стихотворение Шторма пришло ему на ум: «Хочу заснуть, а ты иди плясать».
Его мучила эта унизительная нелепость: человек любит, а его принуждают танцевать…
– Первая пара en avant! – воскликнул господин Кнаак; сейчас должна была начаться новая фигура, – Compliment! Moulinetdes dames!
Tour de main![3] Невозможно описать, с каким изяществом проглатывал он немое «е»
в словечке «de».
– Вторая пара en avant! – Это уже относилось к Тонио Крёгеру и его даме. – Compliment! – И Тонио Крёгер поклонился. – Moulinet des dames! – И Тонио Крёгер, опустив голову, нахмурив брови, кладет свою руку на руки четырех дам, на руку Инге Хольм… и начинает танцевать «moulinet».
Вокруг слышится хихиканье, смех: господин Кнаак принимает балетную позу, изображающую стилизованный ужас.
– Боже! – восклицает он. – Остановитесь! Остановитесь! Крёгер затесался к дамам! En arriere[4], фрейлейн Крёгер, назад, fi done![5] Все поняли, кроме вас. Живо! Прочь, прочь назад! – Он вытащил желтый платок и, размахивая им, погнал Тонио Крёгера на место.
Все покатывались со смеху, юноши, девушки, дамы за портьерой, – господин Кнаак сумел так обыграть это маленькое происшествие, что зрители веселились, как в театре. Только господин Хейнцельман с сухой и деловитой миной дожидался, когда сможет снова приступить к своим обязанностям; на него эффектные выходки господина Кнаака уже не действовали.
Источник: https://www.libfox.ru/117443-3-tomas-mann-tonio-kreger.html
Томас Манн — Тонио Крегер
Зимнее солнце, стоявшее над тесным старым городом, за слоем облаков казалось лишь молочно-белым, блеклым сиянием. В узеньких улочках меж домов с островерхими крышами было сыро и ветрено; время от времени с неба сыпалось нечто вроде мягкого града – не лед и не снег.
В школе кончились занятия. На мощеный двор и через решетчатые ворота на улицу ватагами выбегали освобожденные узники, чтоб тотчас же разбрестись кто куда. Школьники постарше левой рукой степенно прижимали к плечу сумки с книгами, а правой – выгребали против ветра, спеша к обеду.
Мелкота бежала веселой рысцою, так что снеговая каша брызгами разлеталась во все стороны, а школьные пожитки тарахтели в ранцах из тюленьей кожи.
Впрочем, все мальчики, независимо от возраста, с почтением во взоре снимали фуражки перед Вотановой шляпой и Юпитеровой бородой размеренно шагавшего старшего учителя…
– Ну, скоро ты, Ганс? – спросил заждавшийся на улице Токио Крёгер и, улыбаясь, двинулся навстречу другу, который выходил из ворот и, увлеченный разговором с товарищами, совсем уж было собрался уйти с ними…
– А что? – спросил тот, взглянув на Тонио. – Ах да! Ну, ладно, пройдемся немного.
Тонио не отвечал, глаза его стали грустными. Неужто же Ганс позабыл и только сейчас вспомнил, что они уговаривались сегодня часок-другой погулять вдвоем? А он-то весь день радовался этому уговору!
– Ну, прощайте, друзья! – сказал товарищам Ганс Гансен, – Мы с Крёгером еще немного пройдемся.
И они свернули налево, в то время как остальные пошли направо.
Ганс и Тонио могли позволить себе эту прогулку после занятий, так как Дома у того и. у другого обедали в четыре часа. Отцы их были крупными негоциантами, занимали выборные должности и пользовались немалым влиянием в городе.
Ганссны из рода в род владели обширными лесными складами внизу у реки, где мощные механические пилы с шипением и свистом обрабатывали древесные стволы.
Тонио был сыном консула Крёгера, того самого, чье фирменное клеймо – широкое и черное – красовалось на больших мешках с зерном, которые ломовики целыми днями развозили по улицам, и чей поместительный старый дом, доставшийся ему от предков, слыл самым барственным во всем городе… Друзьям то и дело приходилось снимать фуражки при встрече со знакомыми, среди которых попадались и такие, что первыми почтительно здоровались с четырнадцатилетними мальчуганами…
У обоих были переброшены через плечо сумки с книгами, оба были хорошо и тепло одеты: Гане – в бушлат, с выпущенным наружу синим воротником матроски, Тонио – в серое пальто с кушаком.
Ганс, по обыкновению, был в датской матросской шапочке с короткими лентами, из-под которой выбивалась прядь белокурых волос. Статный, широкоплечий, узкобедрый, с открытым и ясным взглядом серо-голубых глаз, он был очень хорош собою.
Под круглой меховой шапкой Тонио виднелось смуглое, тонкое лицо южанина и глаза с тяжелыми веками; оттененные чуть заметной голубизной, они мечтательно и немного робко смотрели на мир…
Рот и подбородок Тонио отличались необыкновенно мягкими очертаниями.
Походка у него была небрежная и неровная, тогда как стройные ноги Ганса, обтянутые черными чулками, ступали упруго и четко.
Тонио не говорил ни слова. У него было тяжело на сердце. Нахмурив разлетные брови, вытянув губы, как бы для того, чтобы свистнуть, и склонив голову набок, он сурово смотрел вдаль. Этот наклон головы и хмурое выражение лица были характерны для него.
Внезапно Ганс взял Тонио под руку и слегка покосился на своего друга, он ведь отлично знал, что с ним творится. И хотя Тонио еще некоторое время хранил молчание, на душе у него сразу полегчало.
– Не думай, что я позабыл, Тонио, – сказал Ганс, глядя себе под ноги, – я просто считал, что сегодня у нас ничего не выйдет, очень уж холодно и ветрено. Но я-то холода не боюсь, а ты молодец, что, несмотря ни на что, дождался меня. Я решил, что ты ушел домой, и злился…
Каждая жилка в Тонио радостно затрепетала от этих слов.
– Давай-ка пойдем по валам, – растроганно отвечал он. – По Мельничному и Голштинскому, таким образом я провожу тебя до дому… Не беда, что обратно мне придется идти одному, – в следующий раз ты меня проводишь.
Он, собственно, не очень-то верил Гансу, прекрасно понимая, что тот и вполовину не придает такого значения этой прогулке. Но видел, что Ганс раскаивается в своей забывчивости, ищет примирения, и отнюдь не хотел от этого примирения уклоняться…
Дело в том, что Тонио любил Ганса Ганеена и уже немало из-за него выстрадал.
А тот, кто сильнее любит, всегда внакладе и должен страдать, – душа четырнадцатилетнего мальчика уже вынесла из жизни этот простой и жестокий урок; по самой своей натуре он очень дорожил такими житейскими наблюдениями, внутренне как бы брал их на заметку, даже радовался им, хотя отнюдь ими не руководствовался и никаких практических выводов для себя из них не делал. Так уж он был устроен, что эта наука казалась ему куда важнее, куда интереснее знаний, которые ему навязывали в школе. Во время уроков, в классе под готическими сводами, он главным образом размышлял над этими истинами, стараясь как можно полнее продумать и прочувствовать их. При этом он ощущал почти такую же радость, как в часы, когда расхаживал со скрипкой по комнате (Тонио играл на скрипке), извлекая из нее самые нежные звуки, которые сливались с плеском фонтана, в саду, под старым орешником, посылавшего высоко в воздух свои резвые струи.
Фонтан в саду под старым орешником, скрипка и морские дали, дали Балтийского моря, чьи летние грезы ему удавалось подслушать во время каникул, все это было тем, что он любил, чем старался окружать себя, среди чего протекала его внутренняя жизнь. Все эти слова и образы непроизвольно складывались в стихи, да и вправду нередко звучали в стихах, которые случалось слагать Тонио Крёгеру.
Тетрадь со стихами собственного сочинения! Слух об этой тетради, распространившийся по его, Тонио, оплошности, изрядно повредил ему во мнении одноклассников и учителей.
Правда, сыну консула Крёгера казалось, что глупо и подло порицать человека за писание стихов, и он презирал своих товарищей и учителей, впрочем и без того внушавших ему отвращенье дурными манерами и мелкими слабостями, которые он подмечал в них с удивительной проницательностью.
С другой стороны, он и сам, считая стихотворство чем-то неуместным, даже неподрбающим, признавал правоту тех, что его осуждали. И все-таки продолжал стихотворствовать…
Поскольку дома он попусту растрачивал время, а в школе был мешкотен, рассеян и на дурном счету, то и отметки приносил самые дурные, что очень огорчало и сердило его отца, высокого, изящно одетого господина, с умными голубыми глазами и неизменным полевым цветком в петлице.
Источник: https://libking.ru/books/prose-/prose-classic/117443-tomas-mann-tonio-kreger.html
Томас Манн — Тонио Крегер
Все покатывались со смеху, юноши, девушки, дамы за портьерой, – господин Кнаак сумел так обыграть это маленькое происшествие, что зрители веселились, как в театре. Только господин Хейнцельман с сухой и деловитой миной дожидался, когда сможет снова приступить к своим обязанностям; на него эффектные выходки господина Кнаака уже не действовали.
Кадриль продолжалась. Затем был объявлен перерыв. Горничная внесла поднос, на котором звенели стаканчики с винным желе, за ней в кильватере шла кухарка с целой грудой кексов.
Но Тонио Крёгер потихоньку ускользнул в коридор и стал, заложив руки за спину, перед окном со спущенными жалюзи, не сообразив, что сквозь жалюзи ничего нельзя увидеть, а потому смешно стоять и притворяться, будто смотришь на улицу.
Но он стоял и смотрел… в себя, в свою душу, изнывавшую от горести и тоски. Зачем, зачем он здесь? Зачем он не сидит у окна в своей комнате за чтением «Иммензее» Шторма, время от времени вглядываясь в сумеречный сад, где тяжко потрескивает старый орешник. Там его место. Пусть другие танцуют весело и ловко!..
Нет, нет, его место все-таки здесь, здесь он поблизости от Инге – не важно, что он одиноко стоит в коридоре, пытаясь сквозь шум, звон и смех, в зале различить ее голос, звенящий теплом и радостью жизни.
Какие у тебя миндалевидные голубые, смеющиеся глаза, белокурая Инге! Но такой красивой и радостной, как ты, можно быть только не читая «Иммензее» и не пытаясь создать нечто подобное; и до чего же это печально!..
Почему она не идет? Почему не замечает, что он скрылся, не чувствует, что с ним происходит, почему не разыщет его потихоньку – хотя бы из одного лишь сострадания, не положит руку ему на плечо, не скажет: «Иди к нам, развеселись, я люблю тебя»? Он прислушивался, не раздадутся ли шаги за его спиной, с неразумно бьющимся сердцем ждал ее прихода. Но она и не подумала прийти. В жизни так не бывает…
Неужели и она смеялась над ним, как все остальные? Да, конечно, смеялась, сколько бы он ни старался это опровергнуть – ради себя самого и ради нее тоже. А ведь он спутался в «moulinet des dames» только потому, что был всецело поглощен ею.
Но не важно! Когда-нибудь они перестанут смеяться! Ведь принял же недавно один журнал его стихотворение; правда, оно так и не увидело света, но только потому, что журнал неожиданно прогорел и закрылся.
Настанет день, когда он сделается знаменитым, когда будет печататься все, что он пишет, и тогда посмотрим, не произведет ли это впечатление на Инге Хольм… Нет, не произведет! В том-то и беда. На Магдалену Вермерен, которая вечно падает, на нее – бесспорно, но не на Инге Хольм, не на голубоглазую, веселую Инге. Так, значит, все тщетно?..
Сердце Тонио Крёгера болезненно сжалось при этой мысли.
Больно почувствовать, как бродят в тебе чудодейственные силы задора и печали, и при этом знать, что те, к кому ты стремишься всей душой, замкнулись от тебя в веселой неприступности.
И хотя он отчужденно и одиноко стоял перед опущенными жалюзи и в горести своей притворялся, будто через них можно что-то видеть, он все же был счастлив. Сердце его в это время жило.
Теплом и печалью билось оно для тебя, Ингеборг Хольм! Душа Тонио Крёгера в блаженном самоотречении принимала в себя твою белокурую, светлую, насмешливую и заурядную Маленькую особу.
Не раз стоял он, разгоряченный, в каком-нибудь укромном уголке, куда едва-едва доносились музыка, аромат цветов и звон бокалов, силясь в отдаленном шуме праздника уловить твой звонкий голос, страдал из-за тебя и все же был счастлив.
Не раз мучился он тем, что с Магдаленой Вермерен, которая вечно падала, ему было о чем говорить, и она его понимала, отвечала серьезностью на серьезность и смеялась, если он был весел, тогда как белокурая Инге, даже сидя рядом с ним, оставалась далекой и чужой, ибо язык, на котором он говорил с ней, был ей непонятен. И все же он был счастлив. Ведь счастье, уверял он себя, не в том, чтобы быть любимым; это дает удовлетворение, смешанное с брезгливым чувством, разве что суетным душам. Быть счастливым – значит любить, ловить мимолетные, быть может, обманчивые мгновения близости к предмету своей любви. Он запечатлел в памяти эту мысль, вник в нее, прочувствовал ее до конца.
«Верность! – думал Тонио Крёгер. – Я буду верен тебе, буду любить тебя, Ингеборг, покуда я жив!» Намерения у него были благие. Но какой-то боязливый и печальный голос нашептывал ему, что ведь позабыл же он Ганса Гансена, хотя и видел его ежедневно.
А самое гадкое и постыдное заключалось в том, что этот тихий и лукавый голос говорил правду: пришло время, когда Тонио Крёгер уже не был готов в любую минуту безропотно умереть за веселую Инге, ибо он чувствовал в себе потребность и силу совершить в этой жизни – на свой лад, конечно, – немало значительного.
Он кружил вокруг алтаря, на котором пылало пламя его любви, преклонял перед ним колена, бережно поддерживал и питал это пламя, ибо хотел быть верным. Но прошло еще немного времени,– и священный огонь, без вспышек и треска, неприметно угас.
А Тонио Крёгер продолжал стоять перед остывшим жертвенником, изумленный и разочарованный тем, что верности на земле не бывает. Затем он пожал плечами и пошел своей дорогой.
Он шёл дорогой, которой ему суждено было идти, шел несколько развинченным и неровным шагом и, потихоньку насвистывая, склонив голову набок, вглядывался в даль, а если ему и случалось сбиваться с пути, то лишь потому, что для многих вообще не существует пути прямого и верного. Когда его спрашивали, кем он в конце концов намерен стать, он отвечал то так, то этак, ибо любил говорить (и даже записал эту мысль), что в нем заложены возможности для тысяч разных форм бытия, впро.чем, в глубине души сознавая, что это не так…
Нити, которыми он был привязан к родному, тесному городу, ослабли еще до того, как он его покинул. Старинный род Крёгеров, мало-помалу вырождавшийся, пришёл в полный упадок, и люди не без основания видели подтверждение этому в образе жизни и повадках Тонио.
Умерла его бабка по отцу, старшая в роде, а вскоре за ней последовал и отец, высокий, изящно одетый, задумчивый господин с полевым цветком в петлице. Большой крёгеровский дом, заодно со своей долгой и почтенной историей, был объявлен к продаже, фирма перестала существовать.
А мать Тонио, его пылкая красавица мать, так чудесно игравшая на рояле и на мандолине, которой все на свете было безразлично, по истечении годичного траура снова вышла замуж, на сей раз за музыканта с итальянской фамилией, и последовала за ним в голубые дали.
Тонио Крёгер считал, что это, пожалуй, взбалмошный поступок; но разве он был вправе запрещать ей? Ведь он писал стихи и даже не умел ответить на вопрос, кем же он все-таки станет в жизни…
Он покинул родной город с его кривыми улочками, где над островерхими крышами свистал сырой ветер, покинул фонтан и старый орешник в саду, покинул друзей детства, море, которое так любил, и у него даже не защемило сердце. Ибо он сделался умным и взрослым, понял, что происходит с ним, и стал насмешливо относиться к тяжеловесному, низменному существованию, так долго окружавшему его.
Он всецело предался силе, казавшейся ему самой возвышенной на земле, силе, к служению которой считал себя призванным и которая сулила ему величие и почести, силе духа и слова, с улыбкой, господствующей над темной и немой жизнью. С юношеской страстью служил он ей, и в награду она дала ему то, что Могла дать, беспощадно взыскав с него все, что привыкла брать взамен.
Она обострила его зрение, позволила ему познать великие слова, которые распирают грудь человека, она открыла ему души людей и его собственную душу, сделала его ясновидцем и раскрыла перед ним сущность мира, то сокровенное, что таится за словами и поступками. И он увидел только смешное и убогое, убогое и смешное.
И тогда вместе с мукой и высокомерием познания пришло одиночество, ибо в кругу простодушных и веселых, но темных разумом его не терпели; клеймо на его челе вселяло в них тревогу.
Зато все более жгучим становилось для него наслаждение словом и формой; он любил говорить (эту мысль он тоже для себя отметил), что проникновение в душу человека неминуемо ввергло, бы нас в ипохондрию, если бы радость выражения не сохраняла нам бодрость духа…
Он жил в больших городах, чаще на юге, так как полагал, что под южным солнцем пышнее взойдет его искусство. А может быть, это кровь матери влекла его в те края… И так как его без любое сердце было мертво, то он искал плотских утех, спускался в низины чувственности и нестерпимо мучился жгучей своей виной.
Впрочем, здесь, быть может, сказалось наследие отцаг этого высокого, задумчивого, тщательно одетого человека с полевым цветком в петлице; оно заставляло его страдать в низинах страсти и временами пробуждало в нем неясное, тоскливое воспоминание об утехах души, некогда столь доступных ему, а теперь от него ускользнувших.
Его охватили отвращение и ненависть к чувственности.
Он томился по чистоте, по пристойной мирной жизни, а между тем вдыхал воздух искусства – теплый, сладостный, напоенный ароматами воздух непреходящей весны, в котором все движется, бродит и прорастает в тайном блаженстве созидания, Так вот и получилось, что он, безудержно кидаясй из одной крайности в другую, – от ледяных вершин духа к всепожирающему пламени низких страстей, все же вел изнурительную жизнь, жизнь распутную, неумеренную и беспорядочную, которая ему самому внушала отвращение.
Источник: https://mybrary.ru/books/proza/klassicheskaja-proza/page-4-138201-tomas-mann-tonio-kreger.html
Читать онлайн "Тонио Крегер" автора Манн Томас — RuLit — Страница 2
Эта склонность Тони о рассматривать себя и свое отношение к жизни со стороны играла большую роль в его любви к Гансу Гансену. Он любил его прежде всего за красоту, но еще и за то, что Ганс решительно во всем был его противоположностью. Ганс Гансом прекрасно учился, был.отличным спортсменом, ездил верхом, занимался гимнастикой, плавал, как рыба, и пользовался общей любовью.
Учителя, можно сказать, души в нем не чаяли, звали его по имени, всячески поощряли, товарищи заискивали в нем, мужчины и дамы, встречаясь с ним на улице, гладили белокурые пряди, выбивающиеся из-под его датской матросской шапочки, и говорили:
– Здравствуй, Ганс Гансом, что за славные у тебя кудри! Ну, как? Все еще первый ученик? Молодчина! Кланяйся маме и папе, мой мальчик!
Таков был Ганс Гансен, и Томно Крёгер, смотря на него, всякий раз ощущал завистливую тоску. Она гнездилась где-то повыше груди и жгла его сердце. «Ну у кого еще могут быть такие голубые глаза; кто, кроме тебя, живот в таком счастливом единении со всем миром? – думал Тонно-.. – Ты всегда находишь себе благопристойные, респектабельные занятия.
Покончив с приготовлением уроков, ты отправляешься в манеж или выпиливаешь из дерева какие-нибудь вещички; даже во время каникул у моря ты по горло занят греблей, катаньем под парусом или плаваньем, тогда как я праздно валяюсь на песке, всматриваясь в таинственные «змеионня, что пробегают по лику моря. Поэтому и ясны твои глаза.
Быть таким, как ты…»
Впрочем, он но делал попыток стать таким, как Ганс Гансом, а может быть, и но хотел этого всерьез. Но, оставаясь самим собою, он мучительно желал, чтобы Ганс любил его, и на свой лад домогался его любви: всей душой, медлительно, самозабвенно, в печали и томлении – томлении, что гложет и жжет больнее, чем буйная страсть, которую можно было бы пред-, положить в нем, судя но его южному облику.
И он домогался не напрасно.
Ганс видел, что Тонио кое в чем его превосходит, – например, в известной изощренности речи, позволявшей ему высказывать необычные мысли; к тому же Ганс хорошо понимал, что столкнулся здесь с чувством, необычайно сильным и нежным, и умел быть благодарным; он доставлял Тонио немалую радость своим дружелюбием, по также и муки: ревность, разочарование, горечь от безнадежных попыток установить наконец духовную общность. Примечательно, что Тонио, завидовавший душевному складу Ганса Гансона, все же постоянно пытался приобщить его к своим интересам, но это ему удавалось разве что на мгновение, а скорей и вовсе не удавалось…
- – Я прочитал одну изумительную, потрясающую вещь… – говорил он.
- Они шли и на ходу лакомились из кулечка леденцами, купленными за десять пфеннигов у бакалейщика Иверсена на Мельничной улице.
- – Ты должен прочесть ее, Ганс, это «Дон Карлос» Шиллера… я тебе принесу его, если хочешь…
– Да мет уж, Тонио, куда мне! – отвечал Ганс Гансен. – Лучше я останусь при своих книгах о лошадях. Иллюстрации там, доложу я тебе, первый сорт. Приходи – посмотришь. Это моментальные снимки, на них видишь лошадей, идущих рысью, галопом, берущих препятствия – в таких положениях, которые обычно и не успеваешь заметить из-за быстроты…
– Неужто во всех положениях? – учтиво откликался Тонио. – Здорово! Что же касается «Дон Карлоеа», так это даже словами не скажешь. Там есть места, вот увидишь, что ты прямо взвиваешься;, словно от удара кнутом.
– Кнутом? – переспрашивает Ганс Гансен. – Как так?
– Ну, например, место, где король плачет, оттого что маркиз обманул его… А он обманул его ради принца, понимаешь, которому принес себя в жертву. И вот из кабинета в приемную просачивается весть, что король плакал.
«Плакал? Король плакал?» Придворные в полном замешательстве, а тебя прямо в дрожь бросает, потому что это страшно непреклонный, грозный король. Но вполне понятно, отчего он плакал, и я лично жалею его куда больше, чем принца и маркиза, вместе взятых. Он ведь так одинок всегда. Никто его не любит.
И вот ему показалось, что он наконец нашел человека, а этот человек предал его…
- Ганс Гансен сбоку заглянул в лицо Тонио, и что-то в этом лице, видимо, расположило его в пользу затронутой темы, ибо он опять просунул руку под руку Тонио и спросил:
- – А каким же образом он его предал, Тонио?
- Тонио оживился.
- – Дело втом, – начал он, – что все письма в Брабант и во Фландрию…
- – А вон идет Эрвин Иммерталь, – сказал Ганс.
Тонио умолк. «Чтоб ему провалиться, этому Иммерталю! – подумал он. – Надо же было, чтобы именно он попался навстречу! Наверное, увяжется за нами и всю дорогу будет говорить о манеже…»
Эрвин Иммерталь тоже брал уроки верховой езды. Он был сыном директора банка и жил за городскими воротами. Кривоногий, с раскосыми глазами и уже без ранца, он шел им навстречу по аллее.
– Здорово, Иммерталь! – крикнул Ганс. – Мы с Крёгером решили прогуляться.
– Мне надо кое-что купить в городе… Но я вас немного провожу… Что это у вас? Леденцы? Спасибо, возьму две штучки. Завтра у нас урок, Ганс. – Он имел в виду урок верховой езды.
– Отлично! – сказал Ганс. – Теперь мне купят «ожаные гетры, в последний раз я получил пятерку за езду…
- – Ты ведь не ходишь в манеж, Крёгер? – поинтересовался Иммерталь, и глаза у него стали как две блестящие щелочки…
- – Нет, – как-то робко ответил Тонио.
- – А ты, Крёгер, попроси отца, чтобы он разрешил тебе присоединиться к нам, – сказал Ганс Гансен.
- – Что ж, можно, – согласился Тонио торопливо и в то же время равнодушно. На мгновенье у него сдавило горло оттого, что Ганс назвал его по фамилии; Ганс это, видимо, почувствовал, так как незамедлительно пояснил:
– Я назвал тебя «Крёгер», потому что имя у тебя какое-то ненормальное; ты уж прости, но я его терпеть не могу. Тонио… Да это вообще не имя.
- Но ты тут, конечно, ни при чем.
- – Тебя, наверно, потому так назвали, что это звучит по-иностранному и очень необыкновенно, – с деланным сочувствием заметил Иммерталь.
- У Тонио задрожали губы. Но он взял себя в руки и сказал:
– Да, имя дурацкое; и я бы, конечно, предпочел зваться Генрихом или Вильгельмом. Меня окрестили так в честь маминого брата Антонио. Моя мать ведь не здешняя…
Он замолчал, предоставив своим спутникам рассуждать о лошадях и шорных изделиях. Ганс взял под руку Иммерталя и говорил с таким оживлением и интересом, какого в нем никогда бы не пробудил «Дон Карлос»… У Тонио временами дрожал подбородок и щекотало в носу от желания заплакать; он удержался от слез только усилием воли.
Гансу не нравится его имя – что тут поделаешь? Его зовут Гансом, Иммерталя – Эрвином, это общепринятые имена, ими никого не удивишь.
А «Тонио» звучит по-иностранному и несколько экзотично.
Да, хочет он того или нет, а все с ним получается как-то необыкновенно, поэтому он одинок и не похож на всех остальных людей, добропорядочных и обыкновенных, хоть он и не цыган из табора, а сын консула Крёгера, из рода Крёгеров… Но почему же Ганс называл его «Тонио», покуда они были одни, а как только к ним присоединился третий, стал стыдиться своего друга? Временами они близки с Гансом, – это несомненно. «Каким же образом он его предал, Тонио?» – спросил Ганс и взял его под руку. Но не успел объявиться этот Иммерталь, как он вздохнул с облегчением и оставил его, да еще ни за что ни про что попрекнул иностранным именем. Как больно все это видеть и понимать!.. Ганс Гансен совсем неплохо к нему относится с глазу на глаз, он это знает. Но едва появится третий – и он уже его стыдится, жертвует им для другого. И Тонио опять одинок. Он подумал о короле Филиппе. Король плакал.
– Что ж это я делаю! – воскликнул Эрвин Иммерталь. – Мне ведь давно пора в город! До свиданья, друзья, спасибо за леденцы. – С этими словами он вскочил на скамейку, с которой они поравнялись, пробежал по ней на своих кривых ногах и рысцой затрусил по дороге.
– Иммерталь мне нравится, – веско проговорил Ганс. У него была самоуверенная манера всеобщего баловня объявлять о своих антипатиях и симпатиях, точно он милостиво жаловал ими окружающих…
Потом он опять заговорил о верховой езде, – раз напав на эту тему, он не мог остановиться. До гансеновского дома было уже близко; дорога по валам отнимала не так много времени.
Они придерживали шапки и наклоняли головы, защищая лица от сырого холодного ветра, стонавшего в голых трескучих кронах деревьев.
Ганс Гансен говорил без умолку, а Тонио лишь изредка и довольно принужденно восклицал «ах» или «да», и то, что Ганс в увлечении снова взял его под руку, уже его не радовало: ведь то была только мнимая, ничего не значащая близость.
Источник: https://www.rulit.me/books/tonio-kreger-read-29172-2.html
Томас Манн. Тонио Крегер
Мы, люди, придумали телеграф и телефон и еще кучу всяких современных новинок, — что правда, то правда. А как посмотришь на звезды, сразу понимаешь, что в сущности мы только черви, жалкие черви, и ничего больше.
Если ты одержим какой-то мыслью, то она подстерегает тебя на каждом шагу, даже в воздухе ты чуешь её запах.
Больно почувствовать, как бродят в тебе чудодейственные силы задора и печали, и при этом знать, что те, к кому ты стремишься всей душой, замкнулись от тебя в весёлой неприступности.
Другая, не менее привлекательная сторона одаренности – пресыщенность, равнодушие, безразличие, устало-ироническое отношение к любой истине; ведь не секрет, что именно в кругу умных, бывалых людей всегда царит молчаливая безнадежность.
С пылающим лицом стоял он в темном углу, страдая из-за вас, белокурые, жизнелюбивые счастливцы, и потом, одинокий, ушел к себе. Кому-нибудь следовало бы теперь прийти! Ингеборг следовало бы прийти, заметить, что он ушел, тайком прокрасться за ним и, положив руку ему на плечо, сказать: «Пойдем к нам! Развеселись! Я люблю тебя!..» Но она не пришла.
Начать сначала. Но стоит ли? Это ни к чему не приведет. Всё будет, как было. Ведь иные сбиваются с пути только потому, что для них верного пути не существует.
Он, без сомнения, пребывал в том необыкновенном и торжественно-созерцательном настроении, когда рушатся перегородки между людьми, сердце открывается первому встречному и с губ слетают слова, которые в другое время стыдливо замерли бы на них.
А теперь, когда я стал чем-то вроде знаменитости, ты бы тоже смеялась надо мной? Да, конечно, и ты была бы трижды права! Даже если бы я один создал Девятую симфонию, «Мир как воля и представление» и «Страшный суд» – ты все равно была бы вправе смеяться…
Я стою между двух миров, ни в одном не чувствуя себя дома, и потому мне приходится круто.
Литератор в глубине души не понимает, что жизнь может продолжаться, что ей не стыдно идти своим чередом и после того, как она «выговорена», «исчерпана».
Пускай теперь стоит как в воду опущенный и кается в том, что полагал, будто с лаврового деревца искусства можно сорвать хоть единый листок, не заплатив за него жизнью.
Друг! Верьте, я был бы горд и счастлив, найдись у меня друг среди людей. Но до сих пор друзья у меня были лишь среди демонов, кобольдов, завзятых колдунов и призраков, глухих к голосу жизни, – иными словами, среди литераторов.
«Верность! – думал Тонио Крёгер. – Я буду верен тебе, буду любить тебя, Ингеборг, покуда я жив!»
…
Он кружил вокруг алтаря, на котором пылало пламя его любви, преклонял перед ним колена, бережно поддерживал и питал это пламя, ибо хотел быть верным. Но прошло еще немного времени,– и священный огонь, без вспышек и треска, неприметно угас.
А Тонио Крёгер продолжал стоять перед остывшим жертвенником, изумленный и разочарованный тем, что верности на земле не бывает. Затем он пожал плечами и пошел своей дорогой.
Царство искусства на земле расширяется, а царство здоровья и простодушия становится все меньше. Надо было бы тщательно оберегать то, что еще осталось от него, а не стараться обольщать поэзией людей, которым всего интереснее книги о лошадях, иллюстрированные моментальными фотографиями.
Источник: https://citaty.info/book/tomas-mann/tonio-kreger